- Азин, Владимир
- Аузанс, Андрей
- Авен, Петр
- Бангерский, Рудольф
- Бриедис, Фридрих
- Данишевский, Карл
- Фабри́циус, Ян
- Гоппер, Карлис
- Юдин, Ян
- Калниньш, Фридрих
- Косматов, Александр
- Курелис, Янис
- Лацис, Ян
- Мангулис, Густав
- Мартусевич, Антон
- Мисиньш, Август
- Вацетис, Иоаким
- Стуцка, Кирилл
- Берзин, Рейнгольд
- Бриесма-Бриесме, Роберт
- Францис, Янис
- Пеникис, Мартиньш
- Крустиньш, Андрей
- Беркис, Кришьянис
- Упелниекс, Кристапс
- Вайнян, Карл
- Петерсон, Карл
- Нахимсон, Семён
- Гайлит, Ян
- Бе́рзиньш (Берзин), Эдуард Петрович
- Акуратерс, Янис
- Валтерс, Эвалдс
- Грегор, Ян
- Люндер, Ян
- Залитис, Янис
- Гольдманис, Ян
- Эйхманс, Фёдор
- Бранткалн, Детлав
- Клявиньш, Роберт
- Дамбитис, Роберт
- Буйкис, Ян
- Судрабкалн, Ян
- Каупиньш, Александр
- Карлсон, Карл-Рейнгольд-Георг
- Абелтиньш, Николайс
- Алкснис, Янис
- Бах, Жанис
- Боярс, Карлис
- Букс, Херманис Георгс Рудолфс
- Гринбергс, Густавс Екабс
- Думс, Висвалдис
- Калниньш, Теодорс
- Клеперис, Янис Волдемарс
- Карклиньш, Вилхелмс Юлиусс
- Скуиньш, Янис
- Хасманис, Паулс Робертс
- Упениекс, Вилис Фрицис
- Бубиндусс, Андрейс
- Даукшс, Петерис
- Калпакс, Оскар
- Кирхенштейн, Рудольф
- Берзин, Ян Карлович
- Озолс, Вольдемар
- Пече, Ян
- Славен, Пётр
- Тылтынь, Альфред
- Рихтер, Оскар
- Чанка-Фрейденфелде, Лина
- Бокис, Густав
- Бриедис, Петерис
- Гринс, Александрс
- Зелтиньш, Ансис
- Гетнер, Адольф Христофорович
- Клуцис, Густав
- Андерсон, Вольдемар Петрович
- Вейдеман, Карл (Карлис)
- Баллод, Юлиан
- Адамсонс, Ян
- Стучка, Пётр Иванович
- Рейнфельд, Ян
- Спрогис, Артур Карлович
- Эйдеман, Роберт Петрович
Лариса Рейснер про Азина
Талант Ларисы Рейснер я понял не сразу. Сначала казалось, что в ее очерках нет ничего кроме излишней цветистости, всевозможных красивостей и высокопарных речей. Лишь присмотревшись, я понял, что за всей этой цветистостью проступает на самом деле настоящая неприкрытая документальность, реальность жизни.
...Дальше,— но как рассказать Азина? Во-первых, он дикий город Огрыз, почти отрезанный от Камы; он — часовые, притаившиеся вдоль полотна; он — душный, жаркий вагон третьего класса, залитый светом бальных свечей с высоты двух гудоновских канделябр, взятых в разоренной усадьбе; он — в непролазном дыму папирос, в тревожной бессоннице дивизионного штаба, где ко/84/миссар какой-то отбившейся части, пришедшей для связи за 25 верст через заставы белых,— теперь свалился и спит на полу обморочным, блаженным сном. Он — изорванные карты на липких, чаем и чернилами залитых столах. Он — черный шнур полевого телефона, висящий на мокрых от росы ночных кустах, охраняемый одеревенелыми от холода, сна и боязни уснуть часовыми.
Азинскими шпорами изрезаны клопиные бархаты вагонов; им собственноручно высечены пойманные дезертиры; им потерян и взят с бою город Сарапуль и десятки еще несуразных городов; им ведена безумная, в лоб, кавалерийская атака против Царицына; им изрублены десятки пленных офицеров и отпущены на волю или мобилизованы тысячи белых солдат. Азии ездит верхом на горячих спесивых лошадях, не пьет ни капли, пока не кончено дело, страшно ругается со своими комиссарами, кроет Реввоенсовет, в ежовых держит свои невероятные, из ушкуйников и махновцев набранные части, дерется и никогда не бегает; плачет от злости, как женщина, если из-за раненой руки ему приходится лежать в самый разгар наступления.
Это Азин сам себе устраивает парадную встречу и, видя, что на берегу оркестр еще не готов, заворачивает с пароходом назад, чтобы через 10 минут, обливаясь потом в своей великолепной бурке (это в июле-то месяце), все-таки принять почести, Интернационал и натянутые рашорты товарищей, успевших по поводу победы пришить пуговицы к единственным штанам и побрить три недели немытые рожи. Так надо: без праздника, без музыки и встречи армия не почувствует роздыха, своих 24-часовых боевых именин, и на утро ее не сдвинешь с места на новые боевые недели.
Это Азин избивает нагайкой наглых своих и любимых денщиков за отобранного у крестьян поросенка — и Азин же гуляет, как зверь, целые ночи, ночи чернее с.ажи, с музыкой, с водкой и женщинами,— но не иначе, как поставив все заслоны и пикеты, послав разведку, убедившись, что город крепко взят, и заслонйв его со всех сторон. Азин просто, едва ли не каждый день вводит в бой свои части, забывая, что он начдив и не имеет права рисковать своей жизнью.
Но над картой Азин стынет, как вода в полынье, слушается, как мертвый, длинных шоринских юзолент, /85/ вылезающих из аппарата с молоточной стукотней, с холодными и точными приказами, с отчетливо отпечатанным матом и той спокойной, превосходной грубостью, с которой старик Шорин умел говорить с теми, кого любил, кого гнал вперед или осаживал назад железной оперативной уздой.
Разве такого, как Азин, расскажешь? Любил, страстно любил свои части, любил и понимал всякого новобранца, извлеченного из-под родительских юбок,—юнца с оттопыренными ушами под непомерной фуражкой, в шинели до пят, и с одной мыслью: где бы бросить на литое тяжестью ружье? С такими умел воевать, с такими делал победы, голодал, валялся в тифу и всю Россию прошел из конца в конец, чтобы после Камы и Волги, после Царицына и Саратова нелепо погибнуть под Перекопом чуть ли не накануне его взятия, бесславно погибнуть в плену, да еще оклеветанным белыми, распустившими слух о его измене Красной Армии.
Это Азин — герой, солдат, пистолет, так воевал, так голыми руками в подкову согнул свою дивизию, таких чудес наделал я солдат и комиссаров себе воспитал, что и после его смерти 28-я дивизия оставалась Азинской, и на пыльные площади Баку, и к грузинской, и к персидской границе подошла своим старым походным шагом, пыльная, пестрая, оборванная, в лохмотьях и генеральских лампасах, боком, просто и железно сидя на своих низкорослых неизменных лошаденках, набранных от Перми и до Астрахани.
В этот вечер за чаем собеседники начали спор о героизме. Тема странная среди людей, давно привыкших к войне и в большинстве награжденных всеми возможными знаками отличия.
Скептик в кожаной куртке, помешивая ложечкой в своем стакане, спокойно отрицал все признаки романтики в деле революции, ставшей для него ремеслом. Отличительная черта интеллигента: излечившись на фронте от фразеологии, он понемногу выздоравливает и мужает, счастливый, что может, наконец, без оглядки и сомнения подчиниться могучим и простым двигателям жизни. Чувство долга, братской солидарности, повиновения и жертвы становятся здоровой привычкой. И, боясь потерять это еще хрупкое внутреннее равновесие, интеллигент, ставший солдатом революции, крепко цеп/86/ляется ногами за землю и без конца повторяет себе успокоительное «дважды два — четыре».
Слушая умного комиссара, солдат в генеральских эполетах потупил лукавые глаза и положил себе в стакан лишний кусок сахару. За последнее время вокруг его размеченных карт и твердых приказов все чаще жужжали вот такие же теоретические долгие беседы за полночь, суть которых он плохо понимал, но с бессознательной мудростью старого военного человека ежечасно опровергал всей своей работой.
Красным орденом на груди гордился и, читая сводки с фронта, между строк угадывал такую же, как у себя, ревнивую тоску о победе. Ни с какой стороны ко всему этому нельзя было применить того идейного середнячества, уравнения в сером цвете и торжества будней, которое сейчас, сидя пред Шориным, ровным голосом разрушало какой-то белый, высокий и праздничный строй его мысли. Азин, у которого на лице еще не потух гордый румянец стыда за какое-то незначительное поражение на фронте, рассказанное при стольких чужих людях; Калинин, слишком утомленный своей действительно бесплодной храбростью, которую он считал обязанностью коммуниста и комиссара,— оба они не решались говорить, наслаждаясь папиросой и тем, что кто-то спорит и можно молчать.
Но царапающая речь все больше и больше разрушала атмосферу тыла, света и покоя, вообще редких в этих местах.
Казалось странным, что милая жизнь, каждый раз после - опасности еще более любимая и желанная, кажется такой голой и серой этому спорщику, готовому свои собственные мозги распластать и облить кислотой fi припадке холодного любопытства.
Особенно Азин: ноги у него еще болят от седла, во всем теле разлилась сладкая усталость от осени, от красных и золотых деревьев, от зелени лугов, цветущих последней яркостью, от добрых глаз и плавной походки верблюдов, влекущих через степь тростниковые повозки. Утром его' чуть не убили в разведке, а вечером столько невозмутимой земли, воздуха, горьких, возбуждающих запахов осени.
И еще такая нежность,— он не мог вспомнить, к кому она относилась: к матросам ли, встреченным на берегу, пришедшим из царицынского плена с шрамами на /87/ горле, или к письму, полученному так поздно и издалека. И вдруг кто-то тут сидит, отрицает сущность жизни, ее чудеса и дивный произвол. Отрицает героизм.
«Ах ты...» Азин заметил чьи-то предупреждающие глаза — и из-за них не выругался. Хотелось взять карту, найти на ней красный венок республики, в течение двух лет одиноко цветущий среди всего мира и героически обороняемый истощенным народом. Когда же жизнь была чудеснее этих великих лет? Если сейчас не видеть ничего, не испытать милосердия, гнева и славы, которыми насыщен самый бедный, самый серый день этой единственной в истории борьбы, чем же тогда жить, во имя чего умирать?
Л.Рейснер. Лето 1919 г. / Избранное. М., 1980. С.84-88
Источник
http://voencomuezd.livejournal.com/513486.html?view=2347214#t2347214